Чеченская головоломка
Андрей Бабицкий последний раз был в Чечне 11 лет назад. После знаменитой истории с обменом его имя у россиян ассоциировалось с террористами, а официальные власти обвиняли его в пособничестве Масхадову и Басаеву. За это время изменились и журналист, последнее время живущий в Донецке, и Чечня. Андрей Бабицкий для Лайфа съездил и написал о том, какой он увидел республику и её жителей.
Когда на горизонте появляется блокпост "Кавказ", на котором заканчивается Ингушетия и начинается Чечня, я произношу необязательное, обращаясь к своим спутникам — съёмочной группе Лайфа: "Въезжаем".
На самом деле на душе нехорошо, я совсем не хотел отправляться в это сомнительное путешествие, но предложили работу, и я взялся её сделать. Много лет подряд я описывал эту республику как скованное страхом и произволом пространство, в пределах которого при поддержке российских властей сложился унизительный, неестественный, насильственный режим, намертво обездвиживший чеченское общество. И теперь мне предстоит пересечь черту, отделяющую относительно комфортно обустроенную часть России, живущую по общим для всех правилам, от территории воплотившихся ночных кошмаров.
Нет, я, конечно, достаточно внимательно следил за происходящим в Чечне и поэтому давно уже понимал, что репрессивная чеченская машина уже как несколько лет постоянно сбавляла обороты и диких историй, характерных для первых лет кадыровского правления, когда шла война не на жизнь, а на смерть с ваххабитским подпольем, становилось всё меньше, однако суть самой системы не менялась. Модель жёсткого вертикального подчинения, обеспечиваемая пусть и прикрученным до вегетарианских значений репрессивным аппаратом, осталась прежней. От всего этого мне и было не по себе — и в Москве, и во Владикавказе, куда мы прилетели, и здесь, на границе.
Блокпост изменился кардинально. Во время двух чеченских войн это был переоборудованный из обычного милицейского дорожного контрольного пункта блиндаж, затянутый в бетонные блоки, закрытый мешками с песком и гирляндами колючей проволоки. Въезд в республику перегораживал шлагбаум. Тогда здесь стояли российские силовики, тщательно проверявшие документы. Мы, у кого не всегда было всё в порядке с аккредитацией, предпочитали не рисковать и объезжали "Кавказ" через Серноводск.
Сейчас шлагбаум снят, а вместо милицейской будки высится здание из красного кирпича. Сотрудников полиции на дороге не видно. Мы беспрепятственно проезжаем в республику. Ощущения странные. Я думал, что пропускной режим если и стал менее жёстким, то не столь существенно.
Что хотелось понять во время этой поездки? Справедливо ли широко распространённое в России убеждение, что Чечня и сегодня живёт по принципу "сколько волка ни корми, он всё в лес смотрит"? Что при изменении политической конъюнктуры на менее благоприятную для России при первой же подвернувшейся возможности чеченцы вновь попытаются отложиться, что идея независимости от России просто задавлена, но, если снять крышку с этого котла, она вновь пойдёт гулять по просторам республики, будоража головы и души. Что Кадыров — намеренно или нет — лукавит, утверждая, что Чечня сегодня в целом лояльна по отношению к российской власти, даже в большей степени, нежели некоторые иные субъекты федерации.
Ответ мне был известен ещё до поездки, но для того, чтобы он показался убедительным, нужна фактура: люди, их обстоятельства, их понимание собственного будущего. Всё это начинает проступать на поверхность почти сразу — в убогом придорожном кафе в Алхан-Юрте, куда мы заходим пообедать. Наше появление не вызывает ни малейшего удивления, тревоги или хотя бы любопытства, хотя понятно, что мы пришельцы из другого мира.
Русская девушка Настя, спецкор Лайфа, коротко стриженный оператор Серёга с внешностью скинхеда, ваш покорный слуга тоже не выглядит как кавказец — в прежние времена такая компания привлекла бы всеобщее внимание, доброжелательное или неприязненное, в зависимости от обстоятельств войны и понимания роли журналистов. В иные времена в них видели союзников, чаще же воспринимали как людей, сознательно транслирующих неправду.
Все действия полной хозяйки заведения были подчинены одной задаче — как управиться с нашим меню. Получалось немного неуклюже: для того чтобы приготовить салат, ей нужно было сходить в овощной ларёк, располагавшийся неподалёку, и купить там огурцы и помидоры, ещё 40 минут она не могла найти потерявшегося шашлычника, потом ей подсказали, что его можно вызвонить по телефону. Мы же, пока она хлопотала, сидели и пили чай, закусывая его свежим хлебом. Ни в одном её движении, ни в одном слове не угадывалось отчуждения, мы для неё были полностью своими, клиентами, которых нужно накормить, обычными путниками, заглянувшими к ней на двор, как заглядывают такие же другие — чеченцы или нет.
Это обескураживающее отсутствие вышколенности и сноровки у хозяйки, её нелепые поиски шашлычника вдруг образовали такую семейную атмосферу, что мы попросили ещё чаю и хлеба.
Если есть место в Чечне, где стоит попытаться отыскать обиду на Россию и отсутствие лояльности, то это расположенное на границе с Ингушетией село Бамут, разрушенное дважды полностью — и в Первую чеченскую, и во Вторую.
Я бывал здесь несколько раз в 1996 году. Тогда ещё, насколько я помню, часть села оставалась целой. Бамут стал символом дудаевского сопротивления. Федеральные войска не могли овладеть им в течение нескольких месяцев. Заняв позиции на прилегающих сопках, боевики держали оборону так долго и так упорно, что название населённого пункта стало восприниматься как имя легендарной неприступной крепости.
Мы заглянули в сельскую администрацию, которая оказалась аккуратным, но совсем небольшим строением, где в крохотном кабинете, обогреваемом так называемой дуйкой, обнаружили исполняющего обязанности главы Басхана Джоколаева. До войны в Бамуте, говорит он, проживало около 6000 человек, количество хозяйств (читай: домостроений) составляло 1872. На сегодняшний день население Бамута — это 400 человек. По итогам двух войн ни одного целого дома в селе не осталось. И сегодня и на въезде, и вглубь вдоль улиц теснятся руины, от вида которых появляется стойкое ощущение, что война здесь шла ещё вчера.
Бамут отстраивается постепенно. Начали его восстанавливать в 2006 году, и с тех пор построено или отремонтировано 180 домов. Я произвожу нехитрый подсчёт: за 10 лет 10 процентов от предвоенной численности. Значит, для того, чтобы вернуться к значениям мирного времени, потребуется ещё 90 лет. Делюсь своими сомнительными соображениями с Басханом Джоколаевым.
Он, как и ожидалось, со мной не согласен. Очень многие жители, покинувшие село, уже давно обосновались на новых местах — кто в Чечне, кто в Ингушетии. Они не планируют возвращаться. Дома строятся и восстанавливаются с учётом количества людей, которые стремятся и дальше жить в Бамуте. Таких тоже немало — они продолжают ютиться в центрах временного содержания, где условия жизни очень далеки от идеальных.
— Да вот хотя бы школа, она рассчитана на 340 мест, а в ней пока 84 ученика, — говорит Басхан. — Поехали.
Школа и впрямь производит сильное впечатление. Современное, как с иголочки, здание, широкие коридоры, просторные классы. Правда, из-за малого количества учеников в её пространствах держится отчётливый привкус послевоенного сиротства.
Директор школы Лиза Мержуева водит нас по классам, всё время что-то рассказывает, захлёбываясь словами, — то о школьной программе, то о выпускниках, поступивших в серьёзные вузы (стенд с их фотографиями украшает одну из стен), демонстрирует библиотеку и читательские формуляры (ученица 4-го класса читает учебник по российской стилистике) — очень узнаваемый типаж российского сельского учителя, всерьёз относящегося к тому, что он делает.
— Луиза, — смиренно вопрошаю я, — для чего вам такая гигантская школа, когда у вас так мало детей?
Все улыбаются, понятно, что это необидная и весёлая провокация, молодая женщина, подыгрывая, нарочито возмущается и широкими мазками рисует перспективы прекрасного завтра, в котором одной школы для Бамута будет мало.
Заходим на пару уроков и, пока оператор снимает детей, вслушиваемся в происходящее. Я замечаю, что речь маленьких чеченцев стала намного меньше акцентированной, русская речь звучит чисто и правильно.
Мы хотим попасть ещё куда-нибудь, но на дороге нас перехватывает машина, из которой выходят два чеченца лет под 60.
— Бабицкий, — спрашивает один из них, — меня не помнишь?
Я вглядываюсь, но нет, память молчит.
— Нам сказали, что журналисты приехали, мы решили посмотреть, кто такие, и сразу тебя узнали. Мы виделись в ставке Дудаева в первую войну.
Новые старые знакомые везут нас на окраину села к лесному массиву, где мы выходим из машины и километр идём по тому, что они называют пробитой дорогой — это значит, что лесной непролазный грунт просто проутюжил трактор. Они приводят нас к памятнику погибшим пограничникам. В 1996-м пятерых солдат-срочников похитили в Ингушетии боевики, привезли в Бамут и расстреляли. Пограничники установили в память о них стелу со звездой.
— Никто ни разу даже не подумал осквернить этот обелиск, — торопливо, перебивая друг друга, говорят бывшие дудаевцы, — мальчишки здесь летом купаются, люди приходят отдохнуть, шашлыки пожарить, а всё в целости-сохранности.
Почему они хотят сказать нам именно это? А просто таким способом нам пытаются объяснить, что они нам свои, и мальчишки наши — ваши, любители шашлыков — ваши, все 400 жителей села — тоже. Я спрашиваю людей, когда-то воевавших против России, повторится ли то, что было, не двинутся ли вновь чеченцы на поиски своего отдельного от российского жития, не дремлет ли под спудом жажда независимости.
Ни в коем случае, отвечают. Никто больше не захочет пережить всего ужаса войны, смерти десятков тысяч близких и неблизких, распада собственного уклада и всех основ жизни, собственного превращения в одичавших, потерявших разум и человечность существ. Хотите верьте, хотите нет: два немолодых мужика не врали, ни на грамм не слукавили. Они именно так думали, вглядываясь во внезапно подступившее из прошлого небытие. В этом я потом убедился окончательно, встречаясь, говоря с другими людьми. Таков, как мне кажется, общий настрой в чеченском обществе.
По дороге в Грозный мы прихватили с собой старика, который пытается сам восстанавливать свой разрушенный дом в Бамуте. Он всю жизнь проработал водителем и вспоминал по пути советские времена, которые, видимо, считал самым счастливым периодом своей жизни. Таким образом к пространству двух войн и новейшей кадыровской истории республики вдруг добавилось советское прошлое тогда ещё Чечено-Ингушетии, и мне вдруг стало ясно: чеченское время линейно — выплывая из России, оно туда же и возвращается.
Поездка в Ведено, в котором в 1995 году располагался масхадовский штаб, оказалась не слишком успешной. Мы походили по районному центру, я нашёл место, где авиация разбомбила тогда нашу машину, дом, в котором я находился, когда в него, а потом и рядом влетели две самолётные ракеты, зашли в администрацию, заехали в спортивный центр, но так и не нашли с кем поговорить.
Решили поехать дальше, подсадив в машину мальчишку-школьника. По дороге выяснилось, что учится он в медресе, а не в обычной школе. За Дышне-Веденом, где мы высаживаем будущего муллу, сворачиваем на грейдер, проложенный в объезд основной трассы, которую, видимо, накрыло селем или камнепадом. Прикидываем от нечего делать, что, может быть, доберёмся до Кезенойама — Голубого озера, расположенного на границе с Дагестаном.
Это одно из самых красивых мест в Чечне. Но нет, за Харачоем туман приобретает свойства киселя, и мы в условиях нулевой видимости разворачиваемся. Совсем бессмысленной нашу поездку я называть не стал бы, поскольку для этого мы и катаемся — увидеть моими глазами, как изменилась республика за 11 лет, что я здесь не был.
В горах (да и на равнине) наиболее сильное впечатление производят дороги. Вся республика сегодня связана ими в единое целое, поскольку не нужно, как в первую или вторую войну, думать о том, каких трудов и неприятностей тебе будет стоить путешествие по труднодоступным горным углам. Сейчас добраться на машине из Грозного в любой район — горный или равнинный — намного проще и быстрее, чем объехать Москву.
За неделю нас ни разу не остановили сотрудники полиции, мы, несмотря на наши североосетинские номера, никому не были интересны. Мы заходили, куда хотели, спрашивали, о чём считали нужным, никто не поинтересовался, есть ли у нас аккредитация.
Один раз мой старый знакомый, которого мы случайно встретили в Русском драматическом театре, аккуратно спросил, в курсе ли глава республики, что я приехал. И то, что называется дискурсом, гипертекст, включающий в себя любое слово — сказанное, напечатанное или произнесённое, — оказалось здесь намного более свободным, нежели я себе это представлял.
Я не заметил в людях оцепенения и скованности, хотя да, когда границы разговора подступали к темам, так или иначе связанным с главой республики, речевое поведение становилось куда более сдержанным. Ограничители существуют, но они срабатывают уже на пограничной территории.
Мы возвращаемся в Ведено, и я рассказываю своим спутникам о том, что неподалёку расположена столица имамата имама Шамиля Дарго, в котором мы едва ли кого-то сможем разговорить. Но там очень красиво, поскольку село тянется вдоль самого края горного ущелья. Естественно, что оператор Серёга тут же предлагает отправиться туда, но я отнекиваюсь, помня о том, с каким трудом я по бездорожью добирался туда несколько раз в 1995-м, чтобы встретиться с Басаевым. Он настаивает, и я нехотя соглашаюсь — день всё равно пустой.
Грейдер в тумане идёт сначала вниз, потом наверх по горному серпантину, 16 километров от Дышне-Ведена мы преодолеваем за полчаса. В здании сельской администрации спрашиваем у человека, назвавшего себя Умаром, с кем мы могли бы поговорить, нам нужен старейшина или просто неглупый человек, который мог бы рассказать нам всё о жизни и смерти.
Умар ведёт нас к односельчанину, но по дороге останавливается и начинает говорить сам.
— На месте этого дома была резиденция имама Шамиля, — показывает он. И вспоминает — о Сухарной экспедиции, во время которой Дарго было полностью уничтожено, о дагестанцах, которые обвинили чеченцев в желании передать имама русским и увели его с собой перед началом решающей битвы, о том, как Шамиль, увидев отчаянную храбрость даргинцев во время боя, спустился вниз с горы и бросился в самую гущу сражения, но чеченцы ему не позволили биться, опасаясь, что он будет убит.
Что из этих передаваемых из уста в уста легенд правда, а что вымысел — не так важно. Уже другое прошлое — то чеченское, которое своё и без России — пододвинулось вплотную и стало единым пространством уже с новой историей, в которой продолжается генезис чеченцев как части российской нации.
— Нам, — сказал Умар, — как-то направили машину с гуманитаркой, а водитель "газели" побоялся ехать по дороге и отправил гонца с сообщением, что он застрял. Мы приехали забрать груз, и он спросил, как же зимой к нам кто-то может добраться. Я пошутил, что у нас вертолётное сообщение. Здесь всё вдвое дороже, чем на равнине, поскольку что-то привезти сюда трудно.
— Скажите, Умар, — спросил я, — а в чём смысл жизни в таких сложных условиях? Только из-за уважения к предкам?
— Да, — ответил он, — если бы Дарго опустело, это было бы предательством по отношению к ним.
— Хорошо, — согласился я, — но вы хотели бы, чтобы ваши дети жили здесь?
— Нет, не хотел бы.
Грозный мне не понравился. Он всё ещё в пустырях, на которых ведутся какие-то строительные работы, а комплекс "Грозный-сити" показался мне плохой пародией на восточную роскошь, заимствованную из буклетов с видами какого-нибудь Дубая.
Центральные улицы — проспекты Кадырова и Путина — где можно, тщательно восстановлены, где нельзя, застроены заново. В целом же я город не узнал и не очень понял. Думаю, что дело здесь в первую очередь в том, что он, замороченный сумасшедшей эклектикой архитектурных и не очень архитектурных стилей, всё ещё не обрёл целостного облика.
Здесь абсолютно европейская постройка, через дорогу Восток, дальше какая-то мешанина из кирпичных домов и стеклянных сараев. Всё хаотично и несогласованно. Когда-нибудь, наверно, столица Чечни будет выглядеть спокойнее, но сейчас она напоминает детскую акварель со сбитой композицией.
В Русском драматическом театре имени Лермонтова, роскошном, но пока ещё мало обжитом дворце с колоннами, нас встречает высокий, чуть зажатый молодой человек. Это главный режиссёр театра Ахмед Хамзатов.
Разговор длинный, путаный, но если подвести итог, то главное, что заботит Ахмеда, — это некоторая несформированность публики. Новая интеллигенция ещё только в процессе зарождения, театралы как порода людей, населяющая крупные российские города, здесь отсутствуют. Ахмед рассчитывает, что дети, которые приходят на детские спектакли, станут уже через 5–10 лет публикой его театра. Хотя нельзя сказать, что спектакли идут совсем без зрителей. По его словам, заполняемость залов составляет порядка 50 процентов. Если это так, то такой результат вполне хорош даже для некоторых московских театров.
Самая больная проблема — это гастрольная политика. Театр и сам с трудом может выбраться на российские подмостки со своими постановками и страдает из-за нежелания российских коллег играть на его площадке свои спектакли. Происходит это по двум причинам, каждая из которых вызывает у Ахмеда глубочайшее сожаление.
Во-первых, российский артистический мир — это сообщество, отравленное так называемой либеральной идеологией. Для них Кадыров — это тиран, сатрап и путинский опричник. Не желая приезжать в Грозный, они тем самым выражают свой протест против кровавого режима, установившего свой контроль над несчастной Россией.
Вторая причина — это элементарное непонимание ситуации в республике. Люди живут вчерашними, а лучше сказать, глубоко позавчерашними страхами, памятью о похищениях людей между войнами, раздутыми страшилками о произволе кадыровцев, тогда как сейчас в Чечне намного безопасней, нежели в большинстве субъектов Российской Федерации.
Настя не смогла удержаться от провокации и, изображая саму невинность, спросила Ахмеда, могла бы на подмостках его театра быть поставлена рок-опера "Иисус Христос — суперзвезда". Главный режиссёр театра имени Лермонтова ответил, что об этом нужно думать.
— Да, — согласилась Настя, — вот и Рамзан Ахматович говорил, что это кощунство.
— Конечно, кощунство, — развёл руками Ахмед.
Мне не хотелось встречаться с Рамзаном, поэтому я неоднократно говорил Насте, что вовсе не обязательно предпринимать титанические усилия для того, чтобы организовать нашу встречу. Я понимал, что мы всё-таки говорим на разных языках и он не услышит моей правды, которая существенно отличается от его.
Первым, что я услышал, когда мы всё-таки встретились, были слова о том, как его бросает в дрожь, когда он слышит моё имя. Он тут же представляет себе Мовлади Удугова.
— Отец тебя называл голос Удугова, — сказал он мне.
— Ну да, он как-то раз назвал меня удуговской трубой, — поправил я главу республики.
Наше общение не было похоже на интервью. Я попытался убедить Кадырова в том, что никогда не был сторонником Ичкерии, напротив, считал её преступной этнократией без будущего, дискриминационной по отношению к русскоязычной общине Грозного. А уж тем более никаких симпатий у меня не могли вызывать религиозные фанатики-салафиты, которых сам Рамзан называет шайтанами.
Моя попытка в очень аккуратной форме задать вопрос про смену режима управления республикой на более мягкий вызвала у него видимое раздражение.
— Вот вы ездили несколько дней по республике, где хотели. Вас кто-нибудь хоть раз остановил, не пустил куда-то? — спросил он и отпечатал: — У нас настоящая демократия и свобода.
— Хорошо, — согласился я, — давайте я объясню по аналогии. Вот в России есть либеральное меньшинство, которое отчаянно критикует Путина, живописует ужасы режима, требует смены политического курса. Где же ваши либералы? Куда вы их дели?
— Нам они не нужны, — ответил глава республики, — у нас другое устройство общества: тейпы, вирды, роды.
Потом был разговор о русских, которых Кадыров зазывает в республику — это государственная программа. Уже сейчас по всей Чечне работает множество учителей из России, большая часть из них обучает детей в сельских школах. Приезжают специалисты, чтобы наладить какое-то местное производство. Кто-то остаётся. Завтрашний день Кадырову кажется безоблачным: его любят в республике, за него голосуют даже родители убитых боевиков, с ним связывает свои надежды большинство чеченцев.
Пока я писал эту статью, в Гаване прошли похороны Фиделя Кастро, собравшие миллион кубинцев, пришедших выразить свой траур. По ощущению (я не могу давать точные оценки на основании недельной поездки по Чечне), если бы Кадыров погиб, горе точно так же в республике было всеобщим.
— Ладно, — сказал я Рамзану, — знайте, что мы с вами теперь на одной стороне.
Кадыров — это, конечно же, не только залог развития республики, но и своего рода наказание для чеченцев, забравших себе свободы гораздо больше остальных в начале 90-х прошлого века и не сумевших ею распорядиться по-хозяйски.
Ответственность федерального центра за разрушения в Чечне и гибель десятков тысяч людей не снимает вины с самого народа, который, поддавшись обещаниям националистов построить отдельно от России прекрасный мир, пустился в долгий путь, ломая, стирая в пыль межнациональный мир, худо-бедно присутствовавший в республике. Обошлось всё это и чеченцам, и русским очень дорого.
Поэтому мне кажется, что чеченцы наложили на себя, отчасти добровольно, своего рода епитимью в виде Кадырова и смиренно несут её бремя. Это очень жёсткая конструкция, но она становится слабее по мере того, как отмирает надобность в применении экстремальных мер по поддержанию порядка.
Здесь всё ещё много чинопочитания и тяжёлой искажающей покорности, клановости и прочих не совсем соединённых с русскими порядками вещей. Но так везде на Кавказе, и Чечня точно движется к средним значениям общекавказских параметров.
Чеченская модель не была экспортирована федеральным центром для управления страной в целом, поскольку она является именно что военной формой поддержания управляемости в хлам разбалансированной территории. А значит, этой модели придётся искать общий язык с той, пока немыслимой для Чечни свободой, которая определяет положение вещей в остальной России.
Гражданское сознание чеченцев — русское в той части, где формируется представление о единой стране, вызовах, стоящих перед нею, и своё, особенное по целому ряду частных вопросов, регулируемых местными правилами и традициями. Это касается семьи, этикета, проблем, связанных с гендерным устройством общества. Собственно, в этом как раз ничего необычного нет. Так устроена жизнь во всех национальных республиках.
Российская нация состоялась, если уж на такой опасной и для многих тревожной окраине русского мира, как Чечня, живут в целом нормальные, вменяемые российские граждане.